Джек Керуак

Бродяги Драхмы

осени, скоро кончается моя служба,

дикий ветер и тучи, и золото ясного взгляда в полуденной дымке. Вечером я

варил какао и пел у печки. Звал в горах Хань Шаня: нет ответа. Звал Хань

Шаня в утреннем тумане: молчание. Я звал; Дипанкара наставлял меня, не

произнося ни слова. Туман летел мимо, я закрывал глаза, разговаривала печка.

'У-у!' - кричал я, и птица, безупречно балансирующая на самой верхушке

пихты, лишь качнула хвостом, потом улетела, безумная белизна заволокла даль.

Темные жуткие ночи с намеком на медведей - в мусорной яме банки старой

прокисшей сгущенки прокушены насквозь и разорваны мощными лапами чудища:

Авалокитешвара-Медведь. Холодные туманы с устрашающими дырами. Я вычеркнул в

календаре еще один день.

Волосы у меня отросли, я загорел, глаза в зеркале были совершенно

синие. Снова всю ночь ливень, осенний ливень, а я лежу в спальнике, теплый,

как гренок, и вижу во сне какие-то долгие передвижения пехоты, разведки в

горах; промозглое ветреное утро, несется туман, мчатся тучи, внезапные

проблески яркого солнца, первобытный свет на пятнистых холмах, печка гудит,

проглотив три толстых полена, и тут я возликовал, услышав, как Берни Байерс

передает по рации всем своим наблюдателям, чтобы спускались вниз. Сезон

кончился. С кружкой кофе ходил я по двору, распевая: 'Тук-тук-перетук, вот

на травке бурундук'. Вот он, бурундук мой, на камушке, в ярком, чистом,

ветреном, солнечном воздухе, сидит столбиком, смотрит, в лапках какое-то

зернышко, погрыз, ускакал, - безумный маленький повелитель своих владений. В

сумерках с севера поднялась стена облаков.

'Бр-р-р,' - сказал я. И я пел: 'Да, она была моей!' - имея в виду

хижину, которая была моей все лето, и ветром ее не сдуло, и я сказал:

'Проходи-проходи, то, что проходит сквозь все!' Шестьдесят закатов встретил

и проводил я здесь, на перпендикулярной горе. Теперь видение свободы в

вечности пребудет со мной навсегда. Бурундук юркнул за камень, и оттуда

вылетела бабочка. Все очень просто. Птицы летали над хижиной, радуясь: на

целую милю вниз простирались у них угодья сладкой голубики. В последний раз

сходил я к ущелью Молнии, где стояла над самым обрывом маленькая уборная:

шестьдесят дней подряд, в тумане ли, в лунном ли свете, под солнцем или во

тьме ночной, я видел тут кривые деревца, растущие, казалось, прямо из скалы.

И вдруг мне почудилось, что я вижу там, в тумане, того самого

китайского бродяжку, все с тем же бесстрастным выражением на морщинистом

лице. Это был не тот, что в жизни, Джефи рюкзаков, занятий буддизмом и

веселых вечеринок на Корте-Мадера, но другой, более настоящий, чем в жизни,

Джефи моих снов, и он стоял и молчал. 'Прочь, воры духа!' - крикнул он в

провалы невероятных Каскадов. Это он, Джефи, посоветовал мне приехать сюда,

а теперь, находясь за семь тысяч миль отсюда, в Японии, и откликаясь там на

колокол медитации (небольшой колокольчик, который он позже прислал моей

матери в посылке, просто в подарок, за то, что она моя мать), - мерещился

мне здесь, на пике Заброшенности, возле старых кривых высокогорных деревьев,

как подтверждение и оправдание всего этого. 'Джефи, - сказал я вслух, - я не

знаю, когда мы с тобой встретимся, не знаю, что будет дальше, но

Заброшенность, Заброшенность, сколь многим я ей обязан, вечное спасибо тебе,

что направил меня сюда, где я столькому научился. Предстоит печаль

возвращения в города, я стал на два месяца старше, а там все это,

человеческое, бары, комические шоу, упорная любовь, и все это вниз головой в

пустоте, благослови их Бог, но Джефи, ведь мы-то с тобой знаем, мы знаем

навеки, о вечно юные, о вечно рыдающие'. Розовость небес отразилась в озере

внизу, и я сказал: 'Я люблю Тебя, Господи', и посмотрел в небо, и это было

правдой. 'Я полюбил Тебя, Господи. Заботься обо всех нас, так или иначе'.

Детям и праведникам - все равно.

И, памятуя обычай Джефи преклонять колено и обращать маленькую молитву

к покидаемому нами лагерю, будь то в Сьерре или в Марин-Каунти, и ту краткую

благодарственную молитву, с которой он обратился к хижине на холме у Шона в

день отплытия, - перед тем, как спускаться с горы с рюкзаком за спиной, я

встал на одно колено и произнес: 'Спасибо тебе, хижина'. 'Все ерунда,' -

добавил я с усмешкой, ибо знал, что и хижина, и гора поймут меня, - и уж

тогда повернулся