Джек Керуак

Бродяги Драхмы

нарисовал

позапрошлым летом на Кратерном пике. В пятьдесят втором году первый раз я

оказался на Скэджите, от Фриско до Сиэтла ехал на попутных, борода только

начала отрастать, наголо бритый...

- Наголо бритый! Зачем это?

- Чтобы быть как бхикку, знаешь, как в сутрах сказано.

- А люди что думали, когда ты стопил в таком виде?

- Психом считали, но всех, кто подвозил, я врубал в Дхарму, и они

уезжали просветленные.

- Надо было мне тоже врубать, по дороге сюда... Слушай, я тебе должен

рассказать, как я ночевал под Эль Пасо.

- Подожди минутку, так вот, назначили меня наблюдателем на Кратерном, в

тот год в горах было столько снега, что вначале я целый месяц прокладывал

тропу в ущелье Гранитного ключа, увидишь все эти места, а потом уже мы с

вереницей мулов прошли последние семь миль по извилистой тибетской горной

тропе, над лесом, над снегами, к зазубренным вершинам, и сквозь метель я

вскарабкался по скалам и отпер свою сторожку, и приготовил свой первый обед,

а ветер выл, и на двух стенах на ветру нарос слой льда. Вот, погоди,

доберешься дотуда. В том году мой друг Джек Джозеф был как раз там, на пике

Заброшенности, куда ты едешь.

- Вообще название, конечно, да-а...

- Он первым из наблюдателей занял пост, он был первым, кого я поймал по

радио, и поздравил меня со вступлением в сообщество наблюдателей. Позже я и

с другими горами связался, понимаешь, тебе выдают рацию, и это такой почти

ритуал, все наблюдатели переговариваются, кто медведя встретил, кто

спрашивает, как печь оладьи, и так далее, сидим все там, в верхнем мире, и

беседуем по радио, а вокруг на сотни миль - ни души. Первобытные места,

брат. Ночью из моей сторожки виден был огонек на пике Заброшенности, где

Джек Джозеф читал свои книжки по геологии, а днем мы светили зеркальцем,

чтобы навести теодолиты точно по компасу.

- Батюшки, как же я всему этому научусь, я ведь простой поэт-бродяга.

- Да научишься, чего проще: магнитный полюс, Полярная звезда да

северное сияние. Каждый вечер мы с Джеком болтали: однажды у него случилось

нашествие божьих коровок, они усеяли всю крышу и набились в цистерну с

водой, в другой раз он вышел прогуляться вдоль по хребту и наступил прямо на

спящего медведя.

- Ого, а я-то думал, тут дикие места...

- Ты что, это ерунда... А однажды надвигалась гроза, все ближе, ближе,

и в последний раз он вызвал меня и сказал, что выходит из эфира, гроза

слишком близко, чтобы оставлять включенное радио, и голос пропал, только,

смотрю, черные тучи надвинулись на его вершину и молнии пляшут то тут, то

там. Но лето пришло, и на пике Заброшенности стало сухо, зацвели цветочки,

блейковские барашки, он бродил по скалам, а я на своем Кратерном, в трусах и

бутсах, любопытства ради искал гнезда куропаток, лазил везде, пчелы меня

кусали... Пик Заброшенности, Рэй - высокая гора, под шесть тысяч футов,

Канаду видно, Челанскую возвышенность, Пикетский хребет, такие горы, как

Часовой, Ужас, Гнев, Отчаяние (твой хребет называется хребет Голода), а на

юг - Бостон-пик, Бакнер-пик, тысячи миль сплошных гор, олени, медведи,

кролики, орлы, бурундуки, форель... То, что тебе надо, Рэй.

- Надеюсь. Надеюсь, пчелы меня не съедят.

Потом он засел за книги, я тоже сидел читал, каждый со своей неяркой

масляной лампой, тихий домашний вечер, а вокруг шумели деревья, и внизу в

долине трубил мул, да так жалобно, прямо сердце разрывалось. 'Когда он вот

так рыдает, - сказал Джефи, - хочется молиться за всех живых существ'.

Какое-то время он медитировал, неподвижно сидя на циновке в полном 'лотосе',

затем сказал: 'Ну что ж, пора спать'. Но теперь я хотел рассказать ему обо

всем, что открылось мне за эту зиму. 'Да ну, все слова, слова,' - вздохнул

он печально, удивив меня. - Не хочу я слушать все эти словесные описания

слов-слов-слов, которыми ты занимался зимой, я, брат, хочу просветления

через действие'. Надо сказать, что с прошлого года он изменился. Сбрил

бородку, придававшую ему такой забавный веселенький вид, лицо стало

костистым, каменно-жестким. Кроме того, очень коротко постригся, что придало

ему германски-суровый, печальный вид. Какое-то разочарование омрачило его

лицо и, очевидно, душу, не хотелось ему моих восторженных излияний, что мол,

все в порядке ныне и присно и во веки веков. Внезапно он сказал: