Даниил Андреев

Роза мира (Часть 3)

не нашедших места в

христианском пантеоне, не санкционированных церковным

авторитетом. Истины богопознания и миропознания казались

исчерпанными двумя Заветами и учением отцов церкви; и всякая

самостоятельная работа мысли оказалась бы подозрительной, едва

ли не еретической.

Довлело отношение к искусству как к второстепенному виду

выражения все тех же истин христианского мифа. И светская

живопись не возникала, скульптура представлялась язычеством,

поэзия прозябала в границах фольклора, танец едва терпелся даже

в виде чинных хороводов, а зачатки театральных действ жестоко

выкорчевывались.

Сопоставив все это, интересно обратить внимание на один

вид искусства, в памятниках которого прароссианство и

христианский миф сумели ужиться рядом, как бы поделив между

собой территорию и почти не смешиваясь даже механически, и

вместе с тем - как это ни странно - художественно и

психологически дополняя друг друга. Я говорю о некоторых школах

церковного зодчества, от шатрового храма до так называемого

'Нарышкинского барокко'. Поражает в этих памятниках одна

особенность, ярче всего, пожалуй, сказавшаяся в храме Василия

Блаженного: контраст экстерьера и интерьера. Заразительная,

заставляющая невольно улыбаться всей душой, жизнерадостность

этих пестрых луковок и пузатых колонок, этих стен, превращенных

наивно веселым узорочьем в сказочные сады... А войдешь вовнутрь

- и точно попадаешь в другую культуру, хотя, как это ни

невозможно - почти столь же русскую: решетчатые оконца, узкие

притворы, низкие своды, тяжелые устои, суровые лики, полумрак.

Изгнанный наружу, вовне, миф сверхнарода - и

противопоставляющий себя миру, созидающий внутреннее

пространство, самодовлеющий и нетерпимый миф христианский.

Прароссианство - и православие. И не синтез, даже не смешение,

а почти механическое разграничение сфер действия. А если уж

говорить о какой-нибудь диалектике, то - теза и антитеза.

Можно возразить, что, будучи очищены от наслоения веков,

фрески и иконы наших храмов являют глазам гораздо более яркие

краски, более жизнерадостные мотивы орнаментов, чем принято

думать. Да, но если в жизнерадостном характере некоторых

росписей и сказывалось веяние прароссианства, то время работало

против него, гася звонкость красок копотью свечей и лампад,

неизбежных и неотъемлемых атрибутов культа. Создавался единый

колорит, как нельзя более соответствовавший и низким ходам, и

крошечным оконцам, и общей минорной гамме богослужения. И

наибольшего единства и выразительности достигло это соединение

приемов именно в интерьере Василия Блаженного с его членением

внутреннего пространства на множество изолированных ячеек,

откуда богослужение не было видно, а только слышно и где

обстановка предельно способствовала внутренней уединенной

молитве.

Да и вообще, разве не поражает в облике русских святилищ

любого века, от переданного нам Византией однокупольного храма

до ампирных церквей XIX столетия, контраст между внешностью и

внутренностью, формой и содержанием? О, это совсем, совсем не

гармония! Русский храм гармоничен, да, пока мы созерцаем его

снаружи: будь то белоснежный куб с золотыми шеломами или

пестрый теремообразный цветок, изгибающийся своими деревянными

или каменными лепестками и будто пребывающий в вечном веселии.

Внутри он гармоничен тоже, хотя и совсем другой гармонией. Но

между этими двумя гармониями - разрыв, взаимное непонимание,

затаенная вражда.

В церковном зодчестве христианский миф (не вполне ясно,

впрочем, почему) все же терпел, молчаливо принимал

территориальное сосуществование с мифом сверхнарода*. В других

же областях культуры и жизни было, как я уже отмечал, гораздо

хуже. И не удивительно, что при таких условиях прароссианство

не могло сложиться ни в какую автономную систему, ни в какое

учение. Оно даже не могло осознать своего собственного

существования. Для такого осознания необходимо наличие хоть

какого-нибудь стержня, оси, какого-нибудь центрального образа,

принадлежащего данному мифу и только ему; а стержня такого не

было. Воздействие демиурга и Навны на индивидуум и на народ в

целом не поднималось за порог сознания; а то, что переживалось

в душевном ощущении, приписывалось действию других инстанций:

инстанций исключительно