Доннер Флоринда

Жизнь в сновидении

слышишь, - ответил он. - Мы обязаны направлять тебя.

- Но почему? - спросила я одновременно со страхом и любопытством. - Неужели вы не видите, что я не нуждаюсь ни в каком руководстве, что я не хочу никакого...

Мои слова потонули в веселом смехе Мариано Аурелиано.

- Руководство тебе, разумеется, необходимо. Эсперанса уже показала тебе, как бессмысленна твоя жизнь.

Опережая мой следующий вопрос, он знаком заставил меня помолчать.

- Что до того, почему именно ты, а не кто-то другой, она ведь объяснила тебе, что мы предоставили духу решать, кого мы должны направлять. Дух указал нам, что это ты.

- Минуточку, мистер Аурелиано, - запротестовала я. - Я очень не хочу быть грубой или неблагодарной, но вы должны понять, что мне не нужна ничья помощь. Я не хочу, чтобы кто-либо меня направлял, даже если я и нуждаюсь в руководстве. Одна мысль об этом мне отвратительна. Вы поняли, что я имею в виду? Достаточно ли ясно я выразилась?

- Вполне, и я понимаю, что ты имеешь в виду, - эхом отозвался он, отступая на шаг от моего указующего перста. - Но именно потому, что ты ни в чем таком не нуждаешься, ты и есть самый подходящий кандидат.

- Кандидат? - завопила я, по горло сытая его навязчивостью. Я огляделась по сторонам, опасаясь, не услышал ли меня кто-нибудь из входящих или выходящих из кофейни. - Что это такое? - продолжала орать я. - Вы и ваши приятели - это компания чокнутых. Оставьте меня в покое, слышите? Не нужны мне ни вы, ни кто бы то ни было.

К моему удивлению и мрачному удовольствию, Мариано Аурелиано, вышел, наконец, из себя и принялся меня бранить, как это делали мой отец и братья. Он ругал меня, стараясь сдерживаться, ни разу не повысив голос. Он назвал меня избалованной дурой. А потом, словно брань в мой адрес его раззадорила, он сказал нечто совершенно непростительное. Он выкрикнул, что единственной моей заслугой было то, что я родилась блондинкой с голубыми глазами в краю, где светлые волосы и голубые глаза были предметом всеобщей зависти и поклонения.

- Тебе никогда ни за что не надо было бороться, - заявил он. - Колониальный образ мышления cholos в вашей стране заставил их относиться к тебе так, словно ты и в самом деле заслуживала особого отношения. Привилегия, основанная исключительно на том, что у тебя светлые волосы и голубые глаза, - это самая дурацкая привилегия на свете.

Я побелела. Я была не из тех, кто безропотно проглатывает оскорбления. Все мои годы практики крикливых скандалов и чрезвычайно живописных ругательств, которые я слышала - и запомнила - в детстве на улицах Каракаса, пришли мне на помощь. Я наговорила Мариано Аурелиано таких вещей, которые по сей день приводят меня в смущение.

Я настолько была поглощена этим занятием, что не заметила, как к нам подошел тот самый толстяк-индеец, который сидел за рулем красного пикапа. Я заметила его присутствие только когда услышала его громкий хохот. Он и Мариано Аурелиано буквально катались по земле, хватаясь за животы и истерически хохоча.

- Что тут смешного? - закричала я, оборачиваясь к толстяку-индейцу. Его я тоже обругала.

- Какая черноротая женщина, - сказал он на чистом английском. - Будь я твоим папашей, я бы вымыл тебе рот с мылом.

- А тебя кто просил совать свой нос, ты, толстый говнюк? - В слепой ярости я врезала ему ногой по коленке.

Он взвыл от боли и обругал меня.

Я чуть было не вцепилась зубами в его руку, когда Мариано Аурелиано подхватил меня сзади и подбросил в воздух.

Время остановилось. Мое падение было таким медленным, таким неощутимым, что мне показалось, я навеки повисла в воздухе. Я не рухнула на землю, переломав кости, как ожидала, а оказалась прямо в руках толстяка-индейца. Он даже не пошатнулся, а держал меня так, словно я была не тяжелее подушки, - подушки весом в девяносто пять фунтов. Уловив лукавый огонек в его глазах, я решила, что он снова меня подбросит. Должно быть, он почувствовал мой страх, потому что улыбнулся и осторожно поставил меня на землю.

Мой гнев иссяк вместе с последними силами, и, прислонившись к машине, я разревелась.

Мариано Аурелиано обнял меня и погладил по плечам и волосам, как это делал мой отец, когда я была ребенком. Тихим, успокаивающим голосом он принялся уверять меня, что грубая брань, которой я его осыпала, нисколько его не обидела.

Чувство вины и жалости к себе заставили меня заплакать еще сильнее.

В знак полного бессилия он покачал головой, хотя глаза его светились весельем. Потом, явно пытаясь развеселить и меня, он признался, что никак не может поверить, что мне знакома, не говоря уже о ее применении,