Пауло Коэльо

Одиннадцать минут

рядом с маленьким письменным столом.

Это был приказ, настоящий приказ! Мария подчинилась и, как ни странно, собственная покорность подействовала на неё возбуждающе.

— Сядь прямо! Не сутулься! Спину держи! Будешь горбиться — накажу!

«Накажу»? Особый клиент! Она мгновенно поняла, что это значит, и, достав из сумочки тысячу франков, положила купюры на столешницу.

— Я знаю, чего ты хочешь, — сказала она, глядя в самую глубину его льдисто-голубых глаз. — Но не расположена.

Теренс увидел, что она не шутит, и стал прежним.

— Выпей вина. Принуждать тебя я не собираюсь. Побудь ещё немного или иди, если хочешь.

Эти слова немного успокоили Марию.

— Я работаю на хозяина, он меня защищает и мне доверяет, Пожалуйста, ничего с ним не обсуждай, — сказала она, причём её голос не звучал умоляюще или жалобно: она просто вводила Теренса в курс дела.

А он превратился в такого, каким был в «Копакабане» — клиент, как клиент, не слишком нежен, не очень груб, и только, в отличие от всех прочих, точно знает, чего хочет. Казалось, он вышел из транса, перестал играть роль в так и не начавшемся спектакле.

Что же — неужели уйти, так и не узнав, что такое «особый клиент»?

— Чего же ты хочешь?

— А ты не догадываешься? Боли. Страдания. И огромного наслаждения.

«Боль и страдание плохо вяжутся с наслаждением», — подумала Мария, хотя ей отчаянно хотелось, чтобы одно было неотделимо от другого — и тогда горький жизненный опыт стал бы отрадным и светлым воспоминанием.

Теренс взял её за руки и подвел к окну: на противоположном берегу озера высилась колокольня собора: Мария вспомнила, что видела её, проходя с Ральфом Хартом по Дороге Святого Иакова.

— Видишь эту реку, это озеро, эти дома, этот храм? Пятьсот лет назад всё это было примерно таким же, как сейчас.

Вот только город был совершенно пуст: неизвестная болезнь свирепствовала в Европе, и никто не знал, отчего умирает такое множество людей. Её стали называть моровой язвой, Божьей карой, постигшей мир за грехи населявших его.

И тогда нашлись такие, кто решился пожертвовать собой ради остального человечества. Они выбрали то, чего больше всего боялись, — физическую боль. И стали днём и ночью ходить по этим мостам, улицам и площадям, хлеща себя бичами, стегая цепями.

Они страдали во имя Божье и в страдании славили Бога. И вскоре поняли, что терзать свою плоть им приятнее, чем выпекать хлеб, пахать землю, кормить скотину.

Боль доставляла уже не страдание, а наслаждение — поскольку они сознавали, что избавляют род людской от грехов. Боль превратилась в ликование, в ощущение полноты жизни, в блаженство.

В глазах Теренса вновь возник угасший было на несколько минут холодный блеск. Он взял деньги, положенные Марией на стол, отсчитал от них 150 франков, спрятал их в карман, а остальное протянул ей.

— Насчет хозяина не беспокойся. Это его комиссионные. Обещаю, что ничего ему не скажу. Можешь идти.

Мария машинально взяла деньги.

— Нет!

Что это было — вино, араб в ресторане, женщина с печальной улыбкой, мысль о том, что она никогда больше не вернётся в это проклятое место, страх любви, надвигавшейся на неё в обличье мужчины, письма к матери, где описывалась прекрасная жизнь и тысячи возможностей получить прекрасную работу, мальчик, спросивший, нет ли у неё лишней ручки, борьба с самой собой, чувство вины, любопытство, желание узнать, где находится последний предел, за который уже нельзя переступить, упущенные шансы, неосуществленные возможности?

Другая Мария сидела здесь, она не преподносила подарки, а приносила себя в жертву.

— Я больше не боюсь. Приступай. Если нужно, накажи меня за то, что я пыталась ослушаться. Я вела себя неправильно с тем, кто защищал меня и любил, я солгала ему, я предала его.

 

Она вступила в игру. Она говорила то, что надо говорить в таких случаях.

— На колени! — тихо и грозно произнёс Теренс.

Мария повиновалась. С ней никогда ещё так не обращались, и она не знала, хорошо это или плохо, а, всего лишь, хотела пойти дальше: за всё, что было сделано в жизни, она заслуживала того, чтобы её унизили. Она стремительно вырывалась в новую роль, становясь другой — совершенно неведомой женщиной.

— Ты будешь наказана. Ты — никчемное существо, не знающее правил, понятия не имеющее о сексе, о жизни, о любви.

И Теренс, произнося всё это, словно раздваивался, превращаясь в двух