Луций Апулей

Метаморфозы, или Золотой осел

о своей славе и популярности, он отправился в Фессалию закупить самых лучших зверей и знаменитых гладиаторов, и теперь, выбравши все по своему вкусу и расплатившись, собирался в обратный путь. Он не воспользовался роскошными своими колесницами, пренебрег красивыми повозками, открытыми и закрытыми, которые тащились в самом конце обоза пустыми, не захотел он даже ехать на фессалийских лошадях и на других своих верховых конях — галльских скакунах, благородное потомство которых ценится так высоко, а украсив меня золотыми фалерами, цветным чепраком, попоной пурпуровой, уздечкой серебряной, подпругой вышитой и звонкими бубенчиками, сел на меня, любезнейшим образом ласково приговаривая, что больше всего доставляет ему удовольствия то обстоятельство, что я могу и везти его, и трапезу с ним разделять.

19. Когда, совершив путь частью по суше, частью по морю, прибыли мы в Коринф, то большие толпы граждан начали стекаться не столько, как мне казалось, для того, чтобы оказать почтение Тиазу, сколько из желания посмотреть на меня. Да, потому что вплоть до этих мест такая громкая обо мне распространилась молва, что я оказался для своего надсмотрщика источником немалого дохода. Как только он заметил, что множество людей с большим жаром желает полюбоваться на мои штучки, сейчас же двери на запор и впускал их поодиночке за плату, ежедневно загребая хорошенькую сумму.

Случилось, что в толпе любопытных была одна знатная и богатая матрона. Заплатив, как и прочие, за вход и налюбовавшись на всевозможные мои проказы, она постепенно от изумления перешла к необыкновенному вожделению и, ни в чем не находя исцеления своему недугу безумному, страстно желала моих объятий, как ослиная Пасифая251. За крупное вознаграждение она сговорилась с моим сторожем и получила разрешение провести со мною одну ночь. Тот, нисколько не заботясь о том, какое такое удовольствие может она от меня получить, и думая только о своем барыше, согласился.

20. Отобедавши, мы перешли из хозяйской столовой в мое помещение, где застали уже давно дожидавшуюся меня матрону. Боги благие, как чудны, как прекрасны были приготовления! Немедленно четверо евнухов для нашего ложа по полу раскладывают множество небольших пышно взбитых подушечек из нежного пуха, тщательно расстилают покрывало золотое, разукрашенное тирским пурпуром, а поверх него разбрасывают другие подушечки, очень маленькие, но в огромном количестве и необыкновенно мягкие, те, что неженки женщины любят подкладывать себе под щеку и под затылок. Не желая долгим своим пребыванием задерживать час наслаждения госпожи, они запирают двери в комнату и удаляются. Внутри же ясный свет блестящих свечей разгонял для нас ночной мрак.

21. Тогда она, сбросив все одежды, распустив даже ленту, что поддерживала прекрасные груди, становится поближе к свету и из оловянной баночки обильно натирается благовонным маслом, потом и меня оттуда же щедро умастила по всем местам, даже ноздри мои натерла. Тут крепко меня поцеловала, не так, как в публичном доме обычно целуется корыстная девка со скупым гостем, но от чистого сердца, сладко приговаривая: «Люблю, хочу, один ты мил мне, без тебя жить не могу», — и прочее, чем женщины выражают свои чувства и в других возбуждают страсть. Затем, взяв меня за узду, без труда заставляет лечь, как я уже был приучен: я не думал, что мне придется делать что либо трудное или непривычное, тем более при встрече, после столь долгого воздержания, с такой красивой и жаждущей любви женщиной. К тому же и чудеснейшее вино, выпитое в огромном количестве, ударило мне в голову и возбуждала сладострастие пламенная мазь.

22. Но на меня напал немалый страх при мысли, каким образом с такими огромными и грубыми ножищами я могу взобраться на нежную матрону, как заключу своими копытами в объятия столь белоснежное и хрупкое тело, сотворенное как бы из молока и меда, как маленькие губки, розовеющие душистой росой, буду целовать я огромным ртом и безобразными, как камни, зубами и, наконец, каким манером женщина, как бы ни сжигало до мозга костей ее любострастие, может принять детородный орган таких размеров. Горе мне! Придется, видно, за увечье, причиненное благородной гражданке, быть мне отданным на растерзание диким зверям и, таким образом, участвовать в празднике моего хозяина. Меж тем она снова осыпает меня ласкательными именами, беспрерывно целует, нежно щебечет, пожирая меня взорами, и заключает все восклицанием: «Держу тебя, держу тебя, мой голубок, мой воробышек». И с этими словами доказывает мне, как несостоятельны были мои рассуждения и