Громыко Н.

Мюнхенская школа трансцендентальной философии: ист

и есть'.

'Смешной' человек, правда, испытывает еще сострадание и стыд, но эти чувства оказываются парализованы чувством полной бессмысленности всего происходящего. Несмотря на призрачность такого понимания жизни, люди в своем стремительном грехопадении оказываются все более и более одержимы той идеей, что наука их спасет. 'Через науку мы отыщем вновь истину, но примем ее уже сознательно. Знание выше чувства, сознание жизни - выше жизни'.

Этому пустому рефлексивному знанию, которое отдаляет человека от его ближнего, от жизни и от добра, Достоевский противопоставляет знание, основанное на интуитивной очевидности истины и непосредственном духовном соприкосновении со всеми. Фихтевское интеллектуальное созерцание предстает у Достоевского как 'вглядывание в другое существо', как 'насущее, живое и беспрерывное единение с целым вселенной'. Познание такого рода сопровождается ощущением полноты жизни, граничащим чуть ли не с обожанием ее (подобно тому, как это происходит при познании Бога в третьем декартовском рассуждении). 'От ощущения полноты жизни мне захватывало дух и я молча молился' (4, с. 430).

Отношение интуитивного познания и рефлексии в акте постижения истины, как оно представлено у Фихте, Руссо и Достоевского, должно быть рассмотрено отдельно (4, с. 431-432). Так, у Фихте это описывается следующим образом: благодаря пониманию непонимаемого возникает свет; рефлексия негативно 'снимает' себя тем, что последовательно доводится до своего конца и тем самым уступает место свету - постигается истина. По Фихте, именно рефлексия дает возмжность избежать различных рассудочных ловушек: она доводит понятие до его самоуничтожения перед светом. Согласно Руссо, рефлексия по своей сути вредна, убыточна для человека.

Лишь в очень редких случаях она помогает человеку прорваться к истине, хотя истина вообще не создана для людей. По мнению 'смешного' человека, рефлексия заводит людей в бессмысленный тупик. Рефлексия изматывает их своей бессмыленностью. И в этом униженном состоянии они испытывают бесконечное страдание, пока в страдании же им не откроется неожиданный смысл. (Важно учитывать, что позиция 'смешного' человека здесь только отчасти совпадает с позицией самого Достоевского, который пользовался очень своеобразной, ориентированной на жизнь с ее образами рефлексией, существенно определявшей его понимание (пример - 'Дневник писателя'). Вся сложность взаимного отношения рефлексии и интуиции предстает в том пункте размышления 'смешного' человека, где он говорит, что ему не хватает важнейших слов, чтобы выразить увиденную истину. 'После сна моего потерял слова. По крайней мере, все главные слова, самые нужные'. Он начинает догадыватся, что истина, вероятно, вообще не может быть сообщена. Хотя в метафизическом порядке вещей это ничего не изменит: рай является более истинным, нежели любое рассудочно-логическое построение о нем. Именно это же переживание выразил Достоевский в конце своей жизни: 'Христос должен был ошибаться - это доказано! Но моя страстная душа говорит: лучше я останусь в своей ошибке с Христом, нежели с вами!'

Итак, 'фантастический рассказ' Достоевского, рассмотренный в целом, представляет собой гениальный ответ на рассуждения Руссо о влиянии наук и искусств, - ответ, который является иным по отношению к ответу, данному трансцендентальной философией, хотя они во многом и совпадают. Достоевский не пытался создать новой теории истории, конкурентноспособный теории Руссо. Мы имеем дело не с историческим, но с неким фантастическим повествованием. Достоевский не нуждался также в использовании какой-либо трансцендентальной дедукции. Ему понадобился просто 'Сон...' - сон, который мог бы присниться каждому, для чего не нужно быть ни ученым, ни философом. 'Все, что ясно и отчетливо познается кем-либо, является истинным, хотя можно и усомниться: снится оно или реально происходит,' - писал Декарт в ответ на упрек Бурдэна. То же на своем языке говорит и Достоевский: '...все это, быть может, было вовсе не сон! Ибо тут случилось нечто такое, нечто до того ужасно истинное, что это не могло бы пригрезиться во сне'. 'Я видел истину... и живой образ ее наполнил душу мою навеки'.

Эта истина, независимо от того, приснилась она или же была постигнута в бодрствующем состоянии, этот высший смысл нашей жизни, который открывается нам, не может быть постигнут ни посредством анализа исторических фактов, ни посредством аподиктически обоснованного размышления. Фихте сказал бы: 'генетическая очевидность'. Человек непременно выйдет из лабиринта рассудочной