Густав Майринк

Ангел западного окна

предвечном ковре, сплетение, которое повторяется до тех пор, пока не будет закончен орнамент.

Значит, я и есть тот самый «англичанин», которого с детства «знало» раздвоенное сознание Иоганны. Встреча эта так меня потрясла, что я и думать не хотел ни о ком, кроме Иоганны, моей жены, с которой нас связали через века роковые узы! Ну вот, невольно подумал я, то хорошо, что хорошо кончается… И в самом деле, наш странный парапсихологический роман мог бы иметь вполне банальный эпилог, если бы не Иоганна…

Когда приступ слабости миновал, она твердо стояла на своём: всё, что было между нами, иссякло, ибо было проклято изначально. Говорила, что потеряла всякую надежду, а всё её сверхчеловеческие усилия жертвенной любви напрасны, так как «Другая» сильнее. Она, наверное, могла бы помешать «Другой», но победить её, а тем более отправить в небытие — нет, нет и нет!

Пытаясь сменить тему, она заговорила о том, что её так испугало, когда она вошла в кабинет: над моей головой висело яркое, чётко очерченное сияние — лучезарный карбункул, величиной с кулак и прозрачный, как алмаз.

Отметая все варианты моих «правдоподобных» объяснений этого феномена — обман зрения и т. д., — Иоганна не давала себя смутить: по своим «состояниям» она знает этот знак давно и очень хорошо. Якобы ей было указано, что он возвещает конец всем её надеждам. И уверенность эта оказалась непоколебимой.

Иоганна не уклонялась от поцелуев, не пыталась оборвать поток нежных слов, льющихся из моей души. Говорила, что она моя, моей и останется… «Зачем нам жениться, мы ведь давным давно обвенчаны, и нашему браку столько лет, что мои супружеские права не сможет оспорить ни одна из ныне живущих женщин…» И тогда я наконец отступил. Величие её чистой, самозабвенной любви повергло меня к её ногам, я целовал их как древнюю и вечно юную святыню. В эту минуту я чувствовал себя как жрец пред статуей Исиды в храме.

И тут Иоганна вдруг отпрянула, отчаянно умоляя меня подняться; при этом она жестикулировала как безумная, рыдала и выкрикивала сквозь слезы:

— На мне, мне одной вся вина! Я, только я должна молить о милости и отпущении… Только жертвой искуплю я мой грех!

Больше от нее ничего нельзя было добиться.

Понимая, что такое нервное перенапряжение ей не по силам, я как мог постарался успокоить Иоганну и даже сам, не обращая внимания на сопротивление, уложил её в постель.

Она так и заснула, как ребёнок, сжимая мою руку. Ну что ж, глубокий сон пойдет ей на пользу.

Как то она будет себя чувствовать, когда проснётся?

ВИДЕНИЕ ПЕРВОЕ

Мое перо едва поспевает за стремительным развитием событий, буквально захлестнувших меня.

Пользуясь временным ночным затишьем, я спешу хоть что то занести на бумагу.

Уложив в постель Иоганну — или теперь следует говорить: Яну? — я вернулся в кабинет и добросовестно записал в дневник — ничего не поделаешь, уже привычка — отчет о встрече с Липотиным.

Потом взял «Lapis sacer et praecipuus manifesta tionis» Джона Ди и принялся внимательно осматривать цоколь и выгравированную на нём надпись. Однако мой взгляд всё чаще соскальзывал с золотой вычурной вязи английских литер и подолгу задерживался на чёрных лоснящихся гранях кристалла. Ощущение было сходным с тем — не знаю, может, это мне задним числом так кажется, — какое было у меня при созерцании флорентийского зеркала из липотинской лавки: тогда я впал незаметно в прострацию и увидел себя стоящим на вокзале в ожидании моего друга Гертнера.

Как бы то ни было, а через некоторое время я уже глаз не мог отвести от зеркальных плоскостей магической буссоли. Потом я увидел… нет, не со стороны — в этом то и заключается весь фокус! — а словно втянутый стремительным водоворотом в кромешную ночь внезапно разверзшейся в кристалле бездны, увидел вокруг себя табун летящих бешеным галопом лошадей какой то необычайно бледной буланой масти; под копытами — тёмная, почти чёрная, колышущаяся зелень… Первой мыслью — надо сказать, совершенно ясной и отчетливой — было: ага, зелёное море моей Иоганны! Но уже через несколько минут, когда глаза привыкли к сумраку, я понял, что предоставленный самому себе табун, подобно неистовому воинству Вотана, сломя голову мчится над ночными, колосящимися жнивьём нивами. И тут меня осенило: это души тех многих миллиардов людей, которые мирно почивают в своих постелях, в то время как их расседланные, оставшиеся без всадников скакуны, повинуясь тёмному сиротскому инстинкту, ищут далёкую неведомую родину, о которой они, вечные странники, ровным счётом ничего не знают и даже не представляют, где она находится,