Рудольф Штайнер

Философия свободы (Часть 1)

к порогу духовного мира, пришлось и все еще приходится

брезгливо избегать соприкосновений с 'оккультным' во спасение собственного

достоинства! -- вспомним трагические судьбы величайших христиан, так и не

опознавших в себе христианства и берущих сторону 'отступничества', дабы не

оказаться причастными к смраду стадного христианства: Юлиан, Фридрих II

Гогенштауфен, Ницше; вспомним жестокие колебания Гете, готового прослыть

'атеистом', 'язычником', даже 'магометанином', лишь бы спасти себя от

назойливо предлагаемого ему христианского 'партбилета'). Оккультизм --

допустив, что этот навылет дискредитированный термин поддается еще

регенерации -- начинается с оккультного 'как': если подвергнуть его

кантовской трансцендентальной процедуре и подвести под вопрос: 'Как возможно

оккультное знание?', то ответ (в и не снившемся Канту духе) прозвучит

приблизительно так: возможно как радикальное домысливание, дочувствование,

допытывание познавательных форм, свойственных каждой данной эпохе.

Оккультизм, скажем, творцов Веданты правомерен (и постольку возможен),

начиная с VII дохристианского столетия; сфокусированность его обнимает тот

промежуток времени, когда он в наибольшей степени отвечает исторически

предопределенному уровню и цензу форм восприятия и мышления. Потом

начинается его постепенное выпадание из фокуса, именно постепенное, но в

постепенности этой неотвратимое; еще в эпоху Плотина и вплоть до Скота

Эриугены он, хоть и утративший уже центральную топику, сохраняет чисто

эвристическую значимость стимула, толчка, побуждения, подспорья, неожиданно

подвернувшегося союзника в подтверждении нового, сообразного данному уровню

познания опыта; но процесс расфокусировки неумолим, и уже с какого-то

(датируемого, разумеется, не определенным годом, ни даже определенным

столетием, настолько неуловимо действуют силы исторического пресуществления)

момента оккультизм этот выступает как препятствие, как тормоз, как яд. Ибо

на что собственно он, способный еще стимулировать какого-нибудь

неоплатоника, мог бы претендовать в случае какого-нибудь, скажем,

картезианца? Декарт, обращенный в буддизм, -- тема, настолько нелепая, что

для допущения ее пришлось бы заподозрить среди авторов Книги Судеб наличие

какого-то Эжена Ионеско: спрашивается, что выиграла бы от этого современная

наука и что буддизм, не говоря уже о самом виновнике неразберихи? Говоря со

всей решительностью, не Декарту -- раз уж на то пошло -- пристало бы

обращаться в буддизм, а скорее уж какому-нибудь буддисту в картезиантство,

чтобы силою внутреннего гнозиса спасти само картезианство от рассудочной

склеротизации, а буддизм -- от вырождения в моду и средство оболванивания.

Рудольф Штейнер высказал это в достаточно радикальном и отнюдь не чисто

фигуральном смысле: живи среди нас ученик Вьясы, Капилы, Шри Шанкара Ачарии,

он изучал бы уже не Санкхью и Веданту, а Фихте, Шеллинга, Гегеля; только

такой соритмичной Духу Времени цепью метаморфоз и обеспечивается правота и

правомерность оккультизма; сидеть в позе лотоса и уповать на тысячелетних

тибетских махатм -- значит проморгать не только злобу дня, но и сам 'Тибет',

который нынче легче отыскать в Москве, Женеве, Нью-Йорке, чем в Гималаях.

Что тоска по оккультному знанию пронизывала все Новое время, этот факт

засвидетельствован десятками порывов мысли, уже вгвождаемой в фоб научного

материализма и уже уподобляемой телесным шлакам. Было ясно: либо мысли

предстояло бесславно раствориться в физиологии мозговых процессов, либо же

восстать в совершенно новом качестве; сохранять свой прежний статус

двусмысленного 'нечто', поддерживаемого с одной стороны схоластическими

послеобразами и подвергаемого с другой стороны изощренно позитивистическим

глумлениям, она уже никак не могла. Альтернатива, с неслыханной силой

вспыхнувшая после Канта: Кант, этот коварнейший якобинец мысли, реально

осуществивший в Кенигсберге то, что в Париже осуществлялось театрально (как

будто все ложноклассические рыки и зыки Французской революции с насаженными

на пики головами принцесс и бездарными клоунадами в Соборе Парижской

Богоматери служили лишь ширмой для отвода глаз, дабы сей настоящий Робеспьер

мог в своем захолустье беспрепятственно чинить единственно требуемую

клоунаду),